Я помню, как она обрезала волосы. Прислала мне фотку. Пишет: «Ну как?» Отвечаю:  «Классно, тебе очень хорошо». А сама думаю: «Ну и уродство».

Она жила тогда где-то на Славутиче, встречалась со своим унылым парнем и все время твердила мне, что я не умею дружить. Я отвечала ей, что не стоит от меня чего-то ждать. И что вообще за странные фразочки – умею, не умею. А сама думала: «Ну и дела».

Глаза у нее были какие-то прозрачные, не голубые и не зеленые, какие-то астеничные, если так вообще можно о глазах. Еще и отсвечивали чем-то серебристым. Странные, в общем, глаза. Кожа очень белая, но не такая, как у некоторых взрослых с хорошей генетикой: не упругая, без здорового румянца и фарфоровой белизны. Просто белая кожа, эти болезненные глаза, маленькие ушки, нос с портрета про Беатриче Д’Эсте и какой-то идеальной формы рот. Короче, она была красавицей, но только не с первого взгляда. А, ну и конечно, у нее были прекрасные волосы, цвета ржи или чего-то, что собирают хлебопашцы на летнем поле, чего-то, что вызывает в голове именно такой ряд: поле с жирным солнцем посередине, колоски, женщины с советских картин с крепкими силуэтами –  именно этот и никакой другой. Ряд. И во всем этом ощущение законченности, живости, наличия завтрашнего дня. Такие у нее были волосы. Как рожь, солнце или эти женщины. Приглаженные, ненаэлектризованные, волосинка к волосинке. Но, конечно, она решила, что от них нужно избавиться – ведь только и слышала о них, и так страдала, так сильно страдала от этого: «Оу, у тебя такие красивые волосы, прямо можно в рекламе снимать!» — «А как же мои глаза, как же мои уши и то, как все это чудесно сложилось? Как же онтология Платона и моя любимая музыка? В срань цвет ржи», – так она себе наверняка и сказала, и обрезала свои волосы.

— Почему ты вообще решила их обрезать?

— В смысле? Типа жалко – они же такие классные, как в рекламе? И ты туда же?

— Я имею в виду, если это жажда перемен, ты могла бы купить линзы, нарастить ресницы пучковым методом, сделать перманентный макияж.

— Перманентный макияж? Мы что, в 2002-м?

— Ну, я не знаю.

— А я знаю. Ты хочешь сказать, что волосы – это мое единственное неоспоримое достоинство. Мое сокровище. И нужно быть либо очень смелой, либо очень уверенной, либо очень сумасбродной, чтобы это сделать.

— И что в этом плохого? Что плохого, даже если я и такое хотела сказать?

— Просто ты никогда меня не поймешь. У тебя все нормально, у тебя нет таких волос. То есть человек при общении с тобой не будет циклиться на твоих волосах. Он будет концентрироваться на внутреннем мире, на том, какой у тебя тарифный план на “Нетфликсе” и какие у вас отношения с братьями и сестрами.

— У меня нет братьев и сестер.

— Не важно. Ты же понимаешь, что не важно.

— Понимаю, но ты сейчас почти сказала, что я уродина.

— Зачем ты это говоришь? Ты же вылитая Шанталь Гойа в ее двадцать, и это твердит процентов 85 твоих знакомых.

— Ну и чем это не тождественный твоим волосам кейс?

Конечно, для нее это был никакой не тождественный кейс. В тот день она долго гуляла со своим парнем по Днепровской набережной, думала о трансцендентальных диалектиках (хотя вряд ли), заходила в кафе и ела свои любимые пирожные – картошку с орехами в форме груши. Она могла съесть штуки три почти подряд. Мы не виделись месяцев пять. Пять или четыре, в общем, наш с ней стандартный промежуток времени.

Как-то мы встретились и почти целый день болтались по городу. Мы ели раков и пили пиво, потом пошли в центр брызгаться нишевыми парфюмами, пахнущими, если верить этикеткам, джазовым клубом, чистым воскресным утром или односолодовым виски. Мы обсуждали комплексные обеды, лаунж-зоны в офисах, мезотерапию и новый, ранее неопубликованный, сборник рассказов Фицджеральда «Я за тебя умру». А потом я спросила:

— Так а че я не умею дружить? Из-за этих наших перерывов в пять месяцев что ли?

— Ну да. С тобой нет постоянства. Для меня это в дружбе важно.

— Нам же не по 13, серьезно. Какая разница, как часто мы видимся, если нам есть что обсудить, есть что рассказать друг другу.

— Именно из-за этой безответственной точки зрения ты и не умеешь дружить. Как по мне. Конечно, только как по мне.

— Спасибо, что не обобщаешь. Я так не считаю. У меня так со всеми, не только с тобой. Почему это для тебя так важно?

— Ладно. Я уже смирилась, что нам не стать друзьями. Ну, то есть мы друзья, но в моей отдельной нише. Друзья, но у нас нет собственных стикеров в телеграме, понимаешь? Для меня дружба – плотное перекидывание мячика. Если кто-то забудет кинуть в ответ, отойдет надолго перекурить или попадет в кусты, игра становится не такой синхронной, не такой всепоглощающей. И вот с тобой эта игра в мяч – она как бы есть, но какая-то не такая. Понимаешь?

Понимаю. В школе мы переписывались с лучшей подругой письмами на переменах и менялись айподами. Мне приходилось слушать транс, а подружке русское эмо. Хуже не придумаешь. Мы клялись в этих письмах, что всегда будем вместе, а в 22 будем жить по соседству в Париже (влияние песни Friendly Fires — Paris). Сейчас мы едва ли спрашиваем друг у друга как дела в личке инстаграма.

Потом были еще, в студенчестве. Мы воровали фисташки, вскрывая их прямо в супермаркете и высыпая все в мою огромную сумку с тетрадками на пары. Пили шампанское в ободранной ванной в съемной квартире. Готовились к лабораторным по электротехнике в дыму от аппарата с мокрым. И тоже почти клялись.

Дальше были еще и еще. Но почти все с перерывом в пять месяцев.

Ненавижу все игры, связанные с мячами.