Мне всегда хотелось разбить этот чертов сервиз. Все эти перламутровые чашки и блюдца, этот молочник и сахарницу в жуткий мелкий цветочек, над которыми десятилетиями витала магическая, почти священная аура неприкосновенности.

Мне хотелось выпустить поднос из рук и, воскликнув «Ой!», смотреть, как тонкий фарфор разбивается на десятки мелких частиц на глазах у всех присутствующих. Это был бы мой бунт, мятеж, революция.

Смотри, мама, ничто не может быть вечно.
Я другая, мне это чуждо, смирись наконец.

Но из года в год я возвращалась в родительский дом и замирала перед идеально вымытым стеклом старого советского буфета, думая: «Нет, я не могу, ведь она расстроится».

Она взглянет на осколки сервиза, на мои румяные щеки и обезумевший взгляд и почувствует… нет, не боль, а жуткий стыд.

Ей будет стыдно за меня перед всеми этими людьми, пришедшими на праздник.  Стыдно за мой отцовский характер и за то, что я вновь не вписалась в чудный сплоченный коллектив, занявший свои места за раздвижным полированным столом.

Единственная дочь – и такое фиаско. Не оправдавшая надежд, сбившаяся с пути эгоистка, уехавшая за тридевять земель и оставившая родную мать без стакана воды.

Кажется, все здесь ждут того момента, когда я приползу обратно со словами: «Прости меня, мама, ты была права. Только ты по-настоящему любишь меня в этом мире». А я уже десять лет как не приползу.

Забавно, в той жизни, которую я сама для себя построила, научилась говорить «нет», расставлять границы и ставить на место газлайтеров. Но в этом доме я по-прежнему маленькая глупая девочка, которая теряется с ответами на бестактные вопросы.

Говорят, что для матери ты всегда остаешься ребенком, но я не вижу в этом ничего хорошего. Если она не способна увидеть, что я выросла, то видит ли меня вообще?

* * *
Я бываю в этом доме лишь на мамин день рождения, но знаю наизусть все повороты сценария.

Знаю, что в разгар вечера тетя Катя обязательно «уронит» что-то из столовых приборов себе в карман, а мама сделает вид, что не заметила, поскольку Катя – родственница, пусть и очень далекая. И когда я скажу: «Мам, она же ворует. Почему вы общаетесь?», то в ответ услышу: «Тебе не понять, близкие люди закрывают глаза на такие мелочи».

Дядя Коля по традиции шлепнет меня по заднице, и, когда я резко попрошу его убрать свои руки, мама посмотрит на меня взглядом полным упрека. «Он простой мужик, незатейливый и ничего такого не имеет ввиду. Уйми свой характер», – сквозь зубы прошепчет она.

Соседка Лена попросит передать селедку и через весь стол задаст вопрос о том, когда же замуж, ведь «часики мои тикают». А сама натянуто улыбнется и промолчит, когда ее попросят показать фотографии внуков, так как панически боится, что за столом их кто-то сглазит.

Так пройдет весь вечер.

Жены будут обсуждать своих мужей так, будто те не с ними, а мужья частенько сбегать на перекур, чтобы пожаловаться друг на другу на то, как дома их пилят. И все будут что-то умалчивать, опасаясь зависти, но изо всех сил намекать, что завидовать есть чему, что они состоялись.

И спустя каждые 20 минут эти же люди будут автоматически поднимать бокалы за семью, дружбу и любовь, звеня украденными ложками и пиная друг друга ногами под столом.

И вновь, как и год, два, пять лет назад, они будут смотреть на меня с сочувствием и непониманием. Словно тем, что я не захотела жить так, как они, я одним махом оскорбила их всех.

* * *
Мне всегда казалось, что я не имею права жаловаться.
Меня же не били.
Я росла в тепле и сытости, а мама из штанов выпрыгивала, чтобы я была «не хуже других».

Она вкладывала в меня время, силы, деньги, и все, чего ждала в ответ, – это мое соответствие небольшому списку ее требований.

Где-то я оплошала прямо с рождения, придя в этот мир с тонкими волосами, отцовским носом и талией, далекой от Анжелики дю Плесси-Бельер.

Другие разочарования пришли позднее, когда вдруг оказалось, что я не хочу идти по плану, который для меня составили, и отчитываться каждый раз, когда выхожу за его рамки.

Не хочу быть учительницей, как моя мама.
Не хочу выскакивать замуж сразу после университета.
Не хочу каждый день садиться рядом с ней на диване и рассказывать новости о себе и своих друзьях, давая ей пищу для сплетен, которые можно передать дальше.

Когда я впервые сказала «нет», на мою голову вдруг посыпались счета.
Счета за всю мою жизнь, начиная с пеленок, – за каждую мамину жертву, которая должна была окупиться, за каждый подарок, поездку на море, за каждую просьбу о помощи, прозвучавшую из моих уст.

Эти счета все сыпались и сыпались, как письма из Хогвартса в руки Гарри Поттера, и я понятия не имела, как оплатить их.

И, что хуже всего, я не могла понять, почему не чувствую той благодарности, которую моя мама так открыто и агрессивно от меня требовала.
И почему я не чувствую любви.

Но однажды все изменилось.

* * *

Мне было 20.
В очередной мамин день рождения я сидела все за тем же столом и наблюдала за выражением ее лица, за ее интонациями и ее жестами.

Я сравнивала то, как она говорит с тетей, подругой, соседкой, и как она говорит со мной.
И вдруг поняла, что абсолютно все, что делалось для меня все эти годы, было не для меня самой.

Меня никогда не спрашивали, чего же я хочу, никогда не прислушивались ко мне, никогда не относились как к кому-то равному.

Из меня изо всех сил делали красивую картинку для этих людей.
Для общественности.

Я была статуэткой «Золотого глобуса» на полке над камином.
Мама натирала меня до блеска и выставляла на виду, поскольку я имела ценность лишь тогда, когда кто-то со стороны хорошо обо мне отзывался.

Когда кто-то хвалил мою внешность, таланты, успехи.
А мама отвечала: «Да, это все благодаря мне».

Но беда была в том, что моих достижений никогда не было достаточно.
Я никогда не была ее «Оскаром».

Всегда где-то на горизонте маячили «дочери маминой подруги», которых я не могла обогнать, даже если очень и очень старалась.

У кого-то волосы были гуще, у кого-то талия уже, у кого-то ноги длиннее.
Чья-то походка была женственнее, чей-то смех скромнее, а кто-то рано «отхватил» себе богатого мужчину, а после «родил ему» сначала мальчика, а потом девочку, и этим уже состоялся в жизни.

Я прожила столько изнурительных лет, помня о том, что я всегда в долгу и всегда виновата, что бы я ни сделала и кем бы ни была. Ради меня от чего-то отказывались, меня изо всех своих сил «делали лучше», а я так и не стала идеальной.

Казалось бы, к двадцати годам я уже знала, что не обязана кому-то что-то доказывать, но в тот вечер я вдруг поняла, что и маме тоже.

Я впервые осознала, что имею как право голоса, так и право молчания.
И так же я имею право развернуться и уйти, не оплачивая все эти выставленные ею счета, потому что я ее ни о чем не просила.

И когда это пришло ко мне, люди за столом вдруг начали двигаться словно в замедленной съемке. А я встала и незаметно ушла в свою детскую комнату, чтобы собрать вещи и навсегда покинуть дом, в котором всегда была лишь доказательством не зря прожитой жизни других.

* * *
Я знаю, зачем возвращаюсь сюда каждый год, несмотря на то, как тяжело мне это дается.

Меня до сих пор шлепают по заднице, забрасывают бестактными вопросами, а мать все мои личные успехи все так же выставляет за свои.
И я отвечаю все резче и резче.

Все эти люди смотрят на меня с осуждением из-за того, что я уехала и отрезала свою новую жизнь от них, не давая им возможности ковыряться в моем грязном белье, оценивать его и выдавать свои суждения.

Они все ждут, что я приползу обратно и скажу: «Прости меня, мама, ты была права».
Но этого не происходит.

Я встретила мужчину, который любит меня такой, какая я есть, и не пытается натереть до блеска и выставить на полке над камином.

Мы поселились в маленькой квартирке, где книги лежат на полу и подоконниках, мы пьем вино и по вечерам танцуем на открытом балконе на глазах у любопытных соседей.

Мы никого не обсуждаем и плевать хотели на то, что кто-то обсуждает нас.
И мы очень счастливы.

Сегодня я уеду от тебя, мама, вернусь в свой настоящий дом, приму душ, а после сяду и немного поплачу. От того, что ты никогда не знала меня настоящую и уже, наверное, никогда не узнаешь.

Я прошепчу, что прощаю тебя, и отпущу это, но, пожалуй, вновь вернусь через год, чтобы стать свидетельницей твоей Вальпургиевой ночи. Из чувства вины, которое лежит на мне до сих пор из-за всех выставленных тобою счетов.

Я вернусь и замру перед вымытым стеклом твоего старого советского буфета, сдерживая себя, чтобы не разбить сервиз, который вы с бабушкой так берегли.

И я сдержу себя и перенесу все унижения, но, знаешь, так никогда и не стану тем, чем ты сможешь гордиться в мире, который так бережешь.

И это окей.